Простите, люди, прошу вас очень,
Сама не знаю, зачем пишу:
Сегодня сон мне приснился ночью,
Мне сказали: «Пиши!» — я пишу…
Случается такое, говорит Мария Алексеевна, стихи речкой идут. Странность эту она за собой заметила давно, еще когда первенца грудью кормила. Он болезненный рос, за ночь несколько раз к нему поднималась, и не знает, спала ли вообще. Однажды утром смотрит, у нее на прикроватной тумбочке исписанный листок бумаги лежит – стихи… Откуда, чьи?.. Из-за хронической усталости и бессонницы с трудом вспомнила, что сама ночью второпях записала эти неожиданно нахлынувшие рифмы.
Таких тревожных и бессонных ночей у нее много было. За годы толстенную тетрадку исписала. Встреча какая произойдет, или случай заденет – и начинают ворочаться в ней всякие беспокойные мысли, и терзают ее, и мучат, и так настойчиво ищут рифмы, как будто в них есть ответы и успокоение…
Может, зря я была откровенна,
Может, думали вы: я — пустой человек
И грешнее всех грешниц, наверно…
Муж называл ее королева. Они познакомились в милицейской столовой. Она ходила туда обедать, потому что ее ателье, где работала, находилось по соседству с милицейским подразделением, а он – потому что служил в том самом подразделении. Однажды время их перерыва совпало. Милиционеров кормили по специальным служебным талонам. Голиков как раз ими расплачивался на кассе, когда в столовую вошла Маша. На стройную румяную девушку часто оглядывались. А Голиков просто застыл на месте: рот открыл и талоны посыпались из его онемевших рук. Сцена вызвала дружный хохот сослуживцев. Но заметив смутившуюся Машу, товарищи смолкли и тайными знаками одобрили выбор Голикова — действительно, королева…
Когда Мария Алексеевна входит в храм, такая красивая и элегантная, я всякий раз поражаюсь ее тонкому чувству цвета. Ее легкая косыночка – точно искусный штрих кутюрье, преобразующего простенький наряд в одеяние. Все бабушки в пансионате приходят в домовый храм опрятные и чистенькие. Но аккуратность Марии Алексеевны какого-то другого свойства – наверное, внутреннего. Даже когда она бомжевала – а было в ее биографии такое – никто не принимал ее за бродяжку.
— Ну, потому что я никогда не спала на голой земле, — простодушно объясняет Мария Алексеевна. – Я стелила несколько слоев газеты, потом подстилочку, специальная у меня была, и только потом уже тряпку, на которую ложилась. У меня место одно было, где машины ставили, около вокзала. Правда, там крысы бегали. И живот сильно мерз, когда морозы…
Замерзшая, продрогшая Мария Алексеевна пришла на вокзал – переночевать. А милиционер в зал ожидания не пускает – бомжам нельзя. Паспорт свой ему показывает, — у нее все документы с собой, аккуратно в целлофан обернуты, сложены, чтобы не помять, не испачкать, — в паспорте прописка московская.
Милиционер свое:
— Так иди домой, коли москвичка!
Не станешь каждому объяснять, что дети из квартиры выгнали, не захочешь такое объяснять. Она и в суде их выгораживала. Вот и мыкалась, ждала, пока дети одумаются, или суд вердикт вынесет, или органы соцзащиты ее судьбу определят. Конечно, если до начальника отделения милиции дойти и тот выслушает, то разрешит провести на вокзале ночь, ну, две, ну три… Но ни год же! А ей пришлось два года скитаться. Один милиционер подсказал: купи на пригородной поезд билет, он же для пенсионеров бесплатный, – и сиди в зале ожиданий законно.
— Ну, я брала до ближайшей станции, чтобы подешевле, чтобы государство не сильно обирать, — улыбается Мария Алексеевна. – Когда мне Господь испытание дает, Он мне всегда хороших людей посылает, да, правда! Вот и Клаву послал…
Клава подошла к ней, когда Мария Алексеевна на лавочке во дворе своего дома сидела, ждала, пока дети на работу уйдут. Увидят – погонят, а то и поколотят, прости их Господи. В их отсутствие тайком она заходила в свою квартиру: помыться, постирать, переодеться. И теперь выжидала такого случая. Но сегодня, кажется, никто из дома уходить не собирался.
Пошел холодный дождь. Сумка ее походная промокла, такая тяжеленая стала, что и не поднять, и не уйти… Темнело. Мария Алексеевна не заметила, как задремала. Вдруг кто-то трясет за плечи. Клава. Она где-то рядом жила.
— Женщина, вам плохо? – теребила Клава.
— Мне всегда хорошо, — улыбнулась Мария Алексеевна.
— Надо домой идти, — покачала головой Клава.
— Это мой дом и есть, — отшутилась она и еще пропела что-то из памятного советского шлягера: «Мой адрес не дом и не улица,
Мой адрес — Советский Союз!..»
Клава пригласила ее к себе. Уговаривала:
— Не бойтесь, вы никому не помешаете, я вас вымою, перестираю вам все, а вы отдохнете…
Не пошла. Не хотела никого собой обременять, не хотела про свою беду рассказывать, какая мать захочет такое рассказывать, на досужие расспросы отвечать: почему, да как, да за что… Господь знает, для чего кому какие скорби понести положено – надо терпеть и нести. Решила она, при случае послать Клаве открыточку с благодарностью, да молиться за нее. Вот и молится, по сей день …
Когда она входит в храм, такая крепкая и прямая, я думаю, откуда в ней эта королевская стать? Деревенской росла ведь девчонкой. Никакой знати в роду не было. Разве что отец в партийцы выбился, когда доверили ему руководить сельпо – местным магазинчиком. Потому что уважали его за честность и прямоту. Верующим он себя не считал. Но если в парткоме его упрекали за то, что живет с женой-богомолкой, отвечал прямо и убежденно: «Коммунисты жен с детьми не бросают!»
Маша была четвертым ребенком в семье. Родилась в 37-ом. В тот год секретным оперативным приказом НКВД все церковники были объявлены антисоветскими элементами, в стране поднялась самая большая волна репрессий против верующих. Такое время безбожное наступило! Как и когда она смогла научиться верить, молиться?..
— Когда у того свата была хата! – посмеивается Мария Алексеевна, — так у нас в селе говорили.
Село называлось Охочее – одно из старых русских сел Харьковской области. Дед и бабушка у Марии были людьми глубоко верующими. Дед даже местный храм восстанавливал. Когда фашистов из села выбили, они вчетвером с мужиками взялись ремонтировать порушенную войной церковь.
Маленькая Маша в доме деда жила, с бабушкой у святых икон стояла и молитвы за ней повторяла. Красивые были слова, но потом забылись. А когда Мария Алексеевна сама стала внучка нянчить, все бабушкины молитвы вспомнила, будто они в ней дремали, будто и не забывала их никогда.
— Меня Господь испытывает, стану ли я такой, какой Он меня задумал, или ничего стоящего из меня не получится, — рассуждает Мария Алексеевна. — Да, правда, Он меня проверяет…
Ей исполнилось 4 года, когда началась Великая Отечественная война. Мама ждала седьмого ребенка – Боречку, а старшему Гришке было 13 лет.
— Помню, пришли мужчины, и папа собрался с ними, — рассказывает Мария Алексеевна, — Уходя, нам наказал: «Скажите маме, я ушел туда, куда должен уйти». У нас от его слов — мурашики по коже. А маме сказали – она заплакала. Скоро пришли немцы. Нас с братом лошадьми топтали. А лошадь — она умная, она ногами аккуратно переступает, чтобы ребенка не задавить. Один раз оступилась – Мишеньке ножку раздробила, как он кричал!..
Село оказалось на передовой линии. Мама собрала детей в один окоп, прикрыла сверху ржавым листом железа. Там и сидели – коленки в коленки, как говорит Мария Алексеевна. Над ними пули строчат, взрывы ухают, бомбы вишню обрывают, по ржавому листу комья взорванной земли стучат… — страшно. Бабушка сухарики раздает, наказывает:
— Только не ешьте, а сосите!..
Есть все время хотелось. Утихнет стрельба – маленькую Машу на разведку выпускают. Она – ростом с картофельную ботву, крадется незаметно. Однажды увидела, как фашисты забавлялись, поджигали связанных кур и соломенные крыши домов…
Потом старший брат Гришка на фронт сбежал – воевать. А фронт- то рядом, чуть не за околицей. То фашисты село займут, то наши отобьют. Почти в каждом доме раненых бойцов прятали. У детворы был особый наблюдательный пост на пригорке – издалека видели, чья армия к селу катит, своя или вражеская. Если наши показались – бабы тут же галушки заваривают, варят, кашеварят — кормить надо, укреплять своих!.. «И ведь голодали все, есть совсем было нечего, а тут — откуда что бралось!» — удивляется Мария Алексеевна.
Может, потому и лютовали у них фашисты, чувствовали, каким духом живет село. Не случайно здесь то и дело загорались вражеские арсеналы. Брат Гришка тоже приложил к этому руку. Это когда уже его лейтенант с фронта вернул. Привел мальчишку в дом, сунул матери записку, а в ней слова: «Под любым предлогом удержите сына, дайте мне возможность вернуться в часть без него!» Мать догадалась Гришку в погреб за чем-то послать – лейтенант тем временем скрылся. Ох и реву было!.. Но скоро Гришка нашел свой личный способ партизанить. Один раз взял с собой Машу. Шли они, шли, мимо сосен, по песку. Маша пыхтит, катит тележку, как Гришка велел. Вдруг он крикнул:
— Стой здесь, я сейчас! – и рванул куда-то быстро, миг — и даже кепки его не видать.
Марево застилает горизонт, от зноя воздух дрожит, рябит перед глазами. Маша стоит ждет. И вдруг как грохнуло!.. Как раз в той стороне, куда Гришка убежал!.. И все запылало от взрыва!
Маша помчалась домой. Ревет. Мама на огороде с ребятами, грядки копала. Увидела Машу и сразу:
— Где Гришка?..
— Наверное, сгорел…- рыдает Маша.
Мама голову опустила, копает грядку. Копает и копает, сильнее и сильнее… Маша ревет… А тут Гришка бежит. Живой, сорванец!..
Папа с войны вернулся контуженный. Так что на школьные тетрадки, ручки и портфели приходилось зарабатывать собственными трудоднями. За лето Маша заработала в совхозе пятьсот рублей. Четыреста оставила маме и уехала в Харьков, чтобы найти заработок и возможность помогать родным. Ей исполнилось 16 лет. Она поступила в ФЗО на штукатура. В 1954 году из Москвы в харьковское училище пришла разнарядка – требовались строители. Машу направили в столицу.
Москва разрасталась. От центра Садового кольца обозначились радиусы транспортных магистралей – проспект Мира, Ленинский, Ленинградский, Кутузовский проспекты. На бывших окраинах строились огромные, по тем временам, жилые дома в 5-14 этажей. В Черемушках стали возводить знаменитые «хрущевки». Все улицы здесь назывались Черемушкинскими, отличаясь только порядковыми номерами. На одной из них и поселилась семнадцатилетняя девушка Маша. Там размещалось их общежитие.
Юная Маша хваталась за любую работу, радовалась, когда финансами и московскими гостинцами могла порадовать своих родных в деревне. Деньги экономила, на наряды не тратила, все сама себе шила, даже пальто. Купила драп по девять рублей за метр, дешевле не было, — и сшила, на зависть всем столичным модницам. Любила шить и отлично шила. И штукатурить любила. Особенно лепные работы ей нравилось. Их обычно выполняют только высококлассные мастера – штукатуры 7 разряда, но молоденькой Маше, несмотря на невысокий 4 разряд, лепнину доверяли. Ее творческая натура и художественные способности начальству были хорошо известны. Глину она любила, поделки разные лепила. На скульптора хотела выучиться. На творческом конкурсе в художественно-промышленный институт профессор ее рисунок очень хвалил… Но после серьезной производственной травмы врачи запретили поднимать тяжести — то есть никакого мрамора, гранита, базальта и прочих камней в ее работе быть не должно. После травмы на стройке она закройщицей в ателье устроилась. И это дело тоже пришлось ей по душе, тоже полюбилось.
Любовь, вообще, главная составляющая в ее жизни. Без любви ничего не складывалось: ни семья, ни работа, ни стихи. «У меня организм такой – влюбчивый», — говорит Мария Алексеевна. И стихи ее, в основном, о любви, о том, что сопутствует любви и рождается любовью — о верности, доверчивости, преданности… Вот строчки из ее стихотворения «Какаду»:
Как люблю тебя я, милый какаду,
Все слова твои ловлю я на лету.
Тебя нет – я погибаю от тоски,
Мое сердце разлетелось на куски…
Как-то, когда Мария Алексеевна уже вышла на пенсию, соседка, любитель-кинолог, предложила ей разводить японских шитцу. Сказала: «Я тебя научу, и будешь зарабатывать хорошие деньги». Милая лохматая собачка с высокомерным выражением и мордой, напоминающей хризантему из-за длинной бороды и усов, понравилась Марии Алексеевне. И она приобрела дорогого щеночка шитцу. Вторую собаку, беспородную и больную, подобрала на улице. Еще две бродяжки, — с хорошей, как оказалось, родословной, — прибились к ней по своему собачьему несчастью. Но бизнес не пошел – вместо прибыли одни траты и вложения.
— На собаках может зарабатывать только тот, кто их не любит, — заключила Мария Алексеевна. – Продать – как предать, они ж мне доверились, собаки мои…
Мария Алексеевна уже поселилась в пансионате, когда пришло извещение суда: спор относительно квартиры решен в ее пользу. Жилплощадь признана ее индивидуальной личной и полной собственностью и находится в полном и единоличном ее распоряжении. Мария Алексеевна прочла постановление суда и… И отписала квартиру детям.
Стихи свои она называет «серенькими и простенькими». Недавно сожгла старую пухлую поэтическую тетрадь. А недавно написала новые стихи – такие же простые, озорные и бесконечно искренние.
Я смотрю на ребятню —
До чего ж им весело!
Что же я на склоне лет
Голову повесила.
Она вяжет беретки, салфетки, какие-то затейливые кружева. Попеняет на плохое зрение, возьмет лупу и снова вяжет. Для деток в Дом ребенка штук тридцать прелестных носочков связала — и каждая пара с новым ярким узором, с рисунком неповторимым, как всякое произведение художника. Она выращивает цветы и кормит белок в саду. Здесь, в пансионате, ее частенько навещает сын, и она ждет, что придет дочь…
Когда Мария Алексеевна, опираясь на трость, входит в храм — такая красивая и прямая, я всякий раз хочу рассказать о ней. О том, как она ставит свечки, как, вооружившись лупой, читает акафист, как молится за всех, кого Господь посылает ей в скорбях и трудных обстоятельствах. О том, как верующая бабушка научила ее верить, а партийный отец – быть верной, о ее удивительной открытости, о ее простоте и изысканности. Я хотела рассказать, как быть искренним, чтобы стать поэтом, как любить красоту, чтобы быть художником, как безоговорочно доверять Богу, чтобы быть великодушным. Я хотела рассказать о ее духовном опыте, но не хотела называть имя моей героини. И я его изменила.
Людмила Папилова
июнь 2018г.